Журнал "Флорида-RUS" (florida_rus) wrote,
Журнал "Флорида-RUS"
florida_rus

Журнал "Флорида" - август- 08(176) -2015. Сергей Михальчук.

Рожденные в августе

Мама

Сергей Михальчук
1925 -1995

Сергей Михальчук1.
Сколько воды уплыло, сколько раз на деревьях зеленый убор сменился, а закрою глаза — и оживает, словно только вчера было…
Знойный летний день. То ли воскресенье, то ли какой-то праздник, и я чуть не с самого утра играю у большака. Не просто играю, — жду маму. Она ушла в местечко на ярмарку, понесла продавать яйца, сыр и горшочек масла, прикрытый сверху свекольным листом в прозрачных капельках росы, который я сорвал на огороде.
Где-то на улице мальчишки гоняют железные обручи, играют в чижа… А на дороге — ни души. Все, кому нужно было в местечко, давно проехали и прошли, а с ярмарки возвращаться еще рано.
Большак, если глядеть в сторону местечка, тянется ровненькой белой полосой, словно кто полотно белить среди зеленых полей разостлал. А если обернуться в противоположную сторону, то увидишь, как на другом краю деревни большак вливается в улицу, и его, как и улицу, обступают вишневые сады, палисадники с буйными зарослями цветов, высоченные березы, липы и клены.
Противоположный конец села — это совсем другая страна, где я бывал всего несколько раз. Там злющие собаки и слишком уж задиристые мальчишки. И еще там — школа, куда я в будущем году пойду учиться. А за школой, если повернуть влево, начинается дорога в лес.
Но в ту сторону я не гляжу. Я не свожу глаз с большака, на котором вот-вот должна показаться моя мама. Я узнаю ее издали, пусть она только дойдет до дубка, который растет на пригорке.
Я играю у большака. Большак… Большая дорога. Дорога в большой мир. А у нас ее еще называют «гостинец». Мне очень нравится это название. Наверное, потому, что, кто бы ни приезжал к нам, кто бы ни приходил большаком — тетя Оля, дядька Иван, мой двоюродный брат учитель Михась, — никто не заявится в хату с пустыми руками. У каждого — подарок-гостинец.
Интересно, а какой гостинец мне принесет сегодня мама? Пряников-лошадок? Розового петушка, такого сладкого, что слипаются губы? А может, мятного горошка, который так приятно холодит во рту?.. Не знаю. Но уж что-нибудь да принесет.
Наконец, возле дубка показывается первая подвода, за нею — вторая. Подводы меня интересуют мало: мамa пошла пешком. Но все-таки нужно быть внимательным: может, какой добрый человек подвезет ее.
Подводы с грохотим, похожим на раскаты далекого грома, переезжают мостик в логу и поднимаются на пригорок, на котором стою я. Ни на первой, ни на второй подводе мамы нету.
Когда пыль, поднятая колесами и лошадиными копытами, улеглась, я увидел, что на тропинку, которая бежит вдоль большака, из-за дубка вышла женщина с плетеной кошелкой в руках.
Обычно даже по воскресеньям мама ходит в длинном, до самых пят, полосатом домотканом платье. Но сегодня она принарядилась, словно в гости: надела темно-синюю шерстяную жакетку и обула сапожки на высоких каблучках с длинными голенищами и блестящими застежками. И повязала новый платок…
По обе стороны мостка в логу растут густые кусты репейника и осока, и тропинка, обходя их, на какое-то время сливается с большаком. Женщина привычным движением подбирает одной рукой подол, вторую, с кошелкой, отводит в сторону и ловко перепрыгивает через канаву.
Больше я не сомневаюсь — это моя мама. Она увидела меня и теперь спешит, спешит…
— Мама! Мамочка! — кричу я, срываюсь с места и стремглав лечу ей навстречу.
Ровным полотном большак кажется, если глядеть на него сверху и издали. А когда бежишь, на каждом шагу натыкаешься на какие-то ямки, выбоины, колдобины, камни. Об один из них я сбиваю палец, но даже не останавливаюсь, чтобы посмотреть, до крови или нет. Ничего не вижу, ничего не слышу — бегу, только ветер в ушах свистит.
— Ма-а-ма-а! — рвется у меня из груди.
С разбега я обхватываю ее за колени, зарываюсь разгоряченным лицом в щекотливые, припудренные пылью складки темно-синей юбки. Мама ласково гладит меня по голове.
Наконец, чуть-чуть отдышавшись, я скашиваю глаза на кошелку.
Что такое? Это ведь не наша кошелка! Наша сплетена из еловых корешков, она светло-розовая и без верхней крышки. А эта с крышкой и сплетена из лозы…
Я поднимаю глаза. Передо мной совсем не мама, а какая-то чужая, незнакомая тетя. Наверное, она даже не из нашей деревни, потому что я никогда не видел ее на улице.
— Обознался, голубчик, — говорит женщина и снова гладит меня по голове.
От жгучего стыда я готов зареветь на весь большак. Вот-вот из глаз брызнут горькие слезы. Нужно удирать, скорее удирать отсюда, но я чувствую, что не могу тронуться с места.
Тем временем женщина ставит кошелку на землю, открывает крышку и достает длиннющую — как только в кошелке поместилась! — конфету, перевитую красной ленточкой и белой бахромой.
— На. Бери, бери. Не бойся.
Затем снова наклоняется над кошелкой и, покопавшись в ней, протягивает мне круглый, облитый сверху чем-то блестящим и, наверное, сладкий-пресладкий пряник.
— Бери, дитятко, бери, не стесняйся, — говорит мне чужая, незнакомая женщина, совсем не похожая вблизи на мою маму. А глаза у нее добрые и ласковые, как у мамы, и такие же ласковые, теплые руки.
Она идет дальше по большаку, а я стою, сжимая в одной руке конфету, а в другой пряник, и долго смотрю ей вслед.
И сбитый на ноге до крови палец ни капельки не болит.

2.
Июньским вечером 1945 года товарняк, на котором я добирался в родные места из госпиталя, притормозил на знакомом с довоенных времен разъезде. С помощью попутчиков я кое-как выбрался из вагона, подхватил протянутые мне костыли и не успел сделать двух шагов, как поезд снова загремел на рельсах.
Я обождал, пока перед глазами не проплыл последний вагон, перебрался, проваливаясь костылями в сыпучий гравий, через железнодорожное полотно, вышел на полевую дорогу и остановился, чтобы перевести дух и вытереть выступивший от волнения и напряжения пот.
Долго отдыхать я не мог. В мыслях я уже заходил на наш двор, нажимал на щеколду в двери, видел до щемящей боли родное мамино лицо. Что она делает теперь? Знает ли, предчувствует ли, какой сюрприз приготовил ей «старшенький»?! Я нарочно не послал телеграмму, чтобы зря не волновалась, не бегала за околицу. Отец, наверное, сейчас крошит на скамейке острым топором табак. Он всегда крошит по вечерам табак, утром некогда. А Гришка с Миколкой скорее всего еще гоняют по улице…
Я спотыкаюсь о какой-то камень, затаившийся миной в пыли на дороге, и острая боль обжигает левую ногу. Невольно скреплю зубами и снова останавливаюсь. А зря я все-таки отказался от сопровождающего, рана еще как следует не зажила, теперь натружу ногу, и все начнется сначала…
Правда, в дороге я чувствовал себя нормально. Госпитальные друзья-москвичи перевезли с одного вокзала на другой, посадили в вагон. Даже Москву немного показали. Да и в вагоне было кому принести кипяточку, помочь при случае. А здесь — ни души. Хоть бы какая повозка или попутчик…
По госпитальным коридорам на костылях я бегал довольно живо. Но теперь убеждаюсь, что разбитая проселочная дорога — еще не для меня. Болит нога, жжет под мышками от костылей, деревенеют пальцы рук. Да и «сидор» — вещмешок с нехитрым солдатским скарбом — оттягивает плечи.
Только бы добраться до Рымарщины. Там будет полегче.
Где-то далеко тарахтят колеса. Мелкий перестук врывается в мои размышления. Он приближается, становится громче, отчетливей.
— Э-гей, погоди! — слышится сзади. — Не спеши, солдат, пожалей ноги.
Повозка останавливается, с нее соскакивает бородатый дедок в офицерской фуражке с голубым околышем, подбегает ко мне.
— Не Алеси ли Лукашовой сынок? — спрашивает он.
— Нет, отец, я не здешний, — отвечаю я. — Мне еще до Воробьева ковылять. Слышали про такую столицу?
— Как не слышать, — смеется дедок. — Слышал, солдат, слышал. Не такой далекий свет, твоя столица, верст двенадцать от нас. Хотя для такого ходока, как ты, и верста — дорога. Пошли, сынок, садись.
Он помогает мне снять вещмешок, подсаживает на повозку, подкладывает под раненую ногу соломы, пристраивается с краешка сам. Я вытягиваюсь, разгибаю ногу в колене, и мне кажется, что в ней и впрямь унимается, утихает боль.
— Где это тебя, сынок?
— Под Варшавой.
Дедок, кажется, аж привскакивает на своем месте.
— Вот как! Смотри ты! И Лукашова Мишку там же. Как и тебя — в ногу. Только ему, написал, чуть не до колена оттяпали. Ампутировали, значит. С месяц назад написал, что выезжает, а самого все нету и нету. Алеся уже все глаза проглядела. Он же у нее один остался, Мишка, да еще Манька-вертихвостка. Хозяина немцы расстреляли, а двое старших как пошли перед войной в армию служить, так до сегодняшнего дня ни слуху, ни духу. Если бы живы остались, вернулись бы или хоть весточку прислали. Совсем, брат, прибилась Алеся. А может, ты с Мишкой ее встречался где-нибудь? Может, в госпитале вместе были?
— Нет, дядька, я и фамилию такую первый раз слышу.
Темнеет.
Мы поднимаемся на крутой косогор. Внизу, там-сям поблескивают огоньки.
— А вот и наша Рымарщина, — говорит дедок.
Он соскакивает на землю, берет коня за узду и плавно спускает повозку с горы. А когда спуск заканчивается, идет рядом, но не садится.
— Это ж, чтоб на добрый лад, так и я мог бы тебя до Воробьева подкинуть. Да вот везу в кузницу ножи для косилки, такая, понимаешь, петрушка. Знаешь что, сынок, загляни ты к нашему председателю. Язеп человек покладистый, сам без руки из партизан вернулся. Даст коня. А подвезти я внука пошлю. Так и говори: Самусев Янка подвезет.
Въехав в деревню, дед Самусь придерживает лошадь у поворота, помогает мне слезть и забросить за плечи «сидор».
— Язепова хата — третья по левую руку. Стучи в двери, не гляди, что огня в хате нету, — наказывает мне дедок и, пожав на прощанье руку, снова вскакивает в повозку, взмахивает кнутом.
Несколько минут я стою неподвижно, опираясь на костыли. Затем осторожно ковыляю в густых сумерках к третьей хате по левую руку, на которую мне указал дед Самусь.
И вдруг из калитки на другой стороне улицы выбегает женщина. Раскинув руки, как птица крылья, она бежит наискосок через улицу прямо на меня. Я догадываюсь, кто это, замираю на месте и только покрепче упираюсь костылями в землю. Если женщина налетит на меня, я не устою, и мы оба окажемся на земле. Но она осторожно припадает ко мне, целует в губы, в глаза, прижимается мокрой от слез щекой.
— Михаська… Михасечек… Сыночек мой! — шепчет она и снова прижимает меня к себе, и я ощущаю на своем лице ее слезы.
Я и слова не могу сказать — горло, словно петлей, перехватило, уши закладывает комариный звон. Я хочу подойти к забору, чтобы ухватиться за него, но женщина опережает меня, подставляет плечо, обнимает и переводит через улицу.
— Я… Я не Михась, — наконец с болью выдавливаю я.
Отшатнувшись, женщина в упор глядит на меня. Лицо ее словно каменеет, руки обвисают, как плети. Мне кажется, что она вот-вот упадет на землю, забьется, захлебнется в отчаянном крике, и вдруг, совершенно обессилев, я прислоняюсь к забору.
Но тут женщина вскидывает голову, кладет мою руку себе на плечо и негромко говорит:
— Пойдем, дитятко, в хату.
Мама…

Публикуется с сокращениями.
Перевод с белорусского Михаила Герчика.

Subscribe

  • Post a new comment

    Error

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

    When you submit the form an invisible reCAPTCHA check will be performed.
    You must follow the Privacy Policy and Google Terms of use.
  • 0 comments